50-60 гг. Padam, padam... алжирские дети, черные очки, белый шарф, и все, кроме... смерти.
Шло
время. Редели старые посетители кафе, взамен появлялись молодые лица ,
стало много туристов, Париж входил в берега, латал военные раны, звучали новые песни,
рождались новые дети.
Дела в газете
шли из рук вон плохо, но кое-как тянули.
Пришлось нанять людей со стороны, перебивались объявлениями и уголовной хроникой, больше за "литераторский" столик я не садился. Да и самого столика уже не было - там галдели чужие люди, фотографировались туристы в квадратных солнечных очках, спал лицом в тарелку заезжий мелкий купчик, щебетали вежливые пожилые японки, похожие одновременно на морских свинок и парниковые орихидеи.
Супруга часто ездила с
командировками в Белград и даже рассказала мне о казусе – что она
каким-то таинственным образом устроила в Белграде революцию,
оказывается у них давно это дело поставлено на бескровный лад –
достаточно сделать сообщение по радио, что в Белграде революция, как
население сжигает старые деньги, печатает новые и до поздней ночи
танцует на мостах.
В кафе воспрявший князь Гагарин в штатском потягивал
коньяк.
Старые эмигранты обстоятельно беседовали о чертовом колесе
истории, на коем нам, бывшим людям, не было места.
В тарелочки падали от таких слов мухи и мелкие деньги от туристов.
Вертинский вернулся… Толстой еще до войны написал свое "Черное золото", выслужился "Хлебом", перерядил чудесного грузина Джугашвили в кафтан Петра I, смачно пишет, собака, но руки не подам, да он и не просит. Куприн… Приехал умирать в Россию на последнем градусе рака. Эфрон расстрелян. Дочка в лагерях. Сын без вести. Жена удавилась в Елабуге.
Любо, братцы, любо...
Баронесса
все чаще пропадала за кладбищем Сен-Женевьев в ангаре на пустыре, ей
удалось найти подержанный мотор, но старенькая конструкция авиона все
упрямилась. Я навещал ее в ангаре, в те дни, когда ходил на могилы
«своих».
Носил по липовой аллее мимо церкви синих куполков в мокрой газете желтые тюльпанчики весной и георгины по осени.
С Фредерикой мы долго и содержательно молчали.
Раз в неделю я снимал номер в гостинице, справлялся у портье о девочках, брал одну на ночь, Женвьев, Мими, Амели, Катрин, сидел допоздна на балконе, внизу жужжали и веерили тьму желтым авто, пили крепкое, говорили горькое, она по французски, я по русски. Потом спали запросто, она сидя, я головой у нее на коленях, на обоях - потеки, радио хрипит, моя жена передает прогноз погоды сквозь помехи.
"Утром вызывают меня в политотдел,
Отчего ты, сука в танке не сгорел...
Я же отвечаю, честно говорю
В следущей атаке обязательно сгорю..."
Утром долго копался о внутреннем кармане пиджака, клал ей на колени смятые купюры, кашель, курево кончилось. Лифт не работает.
На лестнице нассано. Катаются пустые бутылки. Скалится портье-сифилитик.
Дрриньк - колокольчик на двери. Пардон,мадам, мерси, месье, заходите еще...
Волки, волки, построили Париж, черные волки с золотыми глазами.
Волки, волки, зачем вы это сделали?
Рождественская мишура в витринах - это зима. Пасхальные веточки и кролики - это весна, жара, бритые подмышечки, розовые коленки из-под юбок, четырнадцатого июля ничего - это лето, кричит пароходик-мушка из под моста, дымчаты громадины зданий, желтые граверные листы букинистов, яблочный огрызок, бронхит - это осень, это осень, Феликс, подними воротник пальто, намотай шарф и не смотри в разбитое зеркало - никого там не увидишь.
Эх, раз... еще раз... еще много, много, много раз...
Не
могу сказать, что я постарел. Я словно высох внутри. На Монмартре в
оккультных лавочках продаются сухие тростины с камешками и просом в
полости – при наклоне получается фальшивый шум дождя.
Дни похожи один на другой, как стеклянные шары. Если бы воспоминаниями и вправду можно было торговать, я был бы уже Ротшильдом.
…
Утро было пасмурным, я просто спустился купить папирос. Моросил дождь,
из под колеса мимоезжего авто веером выбилась грязная вода. В
парфюмерной лавке приглушенно болтало радио. Я остановился прикурить, и
поднял глаза.
Он шел мне навстречу, к дому Гагарина.
Я не
сразу узнал его, все такой же рослый, кряжистый, он еще более оброс, осунулся, военная форма, планшет,
армейский берет, из под которого торчали все те же космы. Шнурованные
армейские же боты давили мутную кофейную жижу грязи из стока.
Черные круглые очки и зонт-трость выглядели нелепо, как ваза с букетом на операционном столе.
- Михаил Афанасьевич? – с третьего раза смог выговорить я.
Мы пожали друг другу руки, как ни в чем не бывало. Я улыбался, только чувствовал, как онемел и прыгает край рта.
В черных очках Реброва отражалась улица.
Он
вернулся из Алжира, рассказывал сбивчиво о том, как арабы убивают
французских граждан, что Франция спит и некому разбудить ее от
равнодушного сна, ведь слезы бедных матерей и кровь зарезанных детей не
помешают буржуа спокойно переваривать свой «ординэр» и почитывать
газетку с объявлениями от проституток.
Я слабо слышал, что он
говорит. Я просто слушал голос, поддакивал, кивал. Сердце бухало так,
что я боялся, - выдаст, как тиканье
адской машины.
Я готов был соглашаться с ним, даже если бы он призывал к
тому чтобы взорвать Нотр-Дам и пережечь напалмом патагонцев. Алжирские
детишки.
Чудно, чудно, Мишель, понимаю, как нехорошо.
Господи, только
бы он ничего не вспомнил, только бы не сорвался с крючка.
- Вы потеряли зрение? – заботливо спросил я.
- Я потерял способность различать цвета и… лица. – туманно объяснил Ребров.
- Последствия контузии?
Он уклонился от ответа. И перевел разговор.
- Князь, я всегда отдаю долги, помните мы с вами как-то повздорили в кафе?
- Ну что вы! – тут же отмахнулся я – кто старое помянет, тому глаз вон. У меня память… девичья.
- Выпейте со мной, в знак примирения, коньяк скверный, алжирский клопомор, не обессудьте.
Мы отошли в подворотню – должно быть мы составляли странную пару, он вынул из планшета флягу, разлил по походным стаканчикам.
- Я слышал, что некоторые эмигранты считают меня причиной смерти Надежды Александровны Бучинской. Я хотел бы знать ваше мнение.
Я расплескал полстакана, улыбнулся медово, слукавил:
- Помилуйте, Мишель! Неужели вас интересует мнение такой одиозной личности, как я?
- Ну это вы для эмигрантов одиозны - добродушно отозвался Ребров – И все же, князь, что вы думаете об этом.
Я
махом выхлебал остатки, сделал вид, что закашлялся и взял себя в руки,
хотя тоже потерял на миг способность различать все цвета – кроме
красного:
- Покойная Надежда Александровна в последнее время чувствовала себя неважно… Вы же не зарезали ее, не отравили стрихнином, как крысу.
И Аркадий Тимофеевич, царствие Небесное, вам под горячую руку не попал.
Как мне кажется – вполне естественные причины смерти. Вскрытие показало
сердечную недостаточность. Счет закрыт, Мишель. Останемся друзьями.
Осенило!
Со всем возможным участием, я заговорил на интересующую его тему:
-
Чтобы, «разбудить» Францию, вы же не будете стучать в каждый дом, это
неэффективно, Ирэн работает на радио, можно будет устроить Вам эфир, я
могу пустить Ваше воззвание в мою газету экстренным выпуском. Мы с Вами
обязательно оговорим все условия, естественно все это я делаю
безвозмездно. Нужно только некоторое время, чтобы подготовить материал.
Мы снова пожали друг другу руки.
Я извинился, - время, редакционная работа, и с криком:
- Такси! Такси! – засигал по лужам, насколько позволяла мне хромота.
…
Через два часа я был в ангаре у Фредерики. Она почти сразу поняла, что
случилось – глаза у меня горели, как у малярийного, я на глазах
помолодел.
- Нужно срочно достать оружие. Причем пистолета необходимо два. – спокойно сказала она, отирая ладони от машинной смазки
-
Черт. Как некстати умер Аркадий… В деле нужен еще мужчина. Хороший
стрелок. Я, милая баронесса, не профессионал. А если опять получится
накладка, этот бугай меня просто уложит с одного удара. Некому отдать
второй револьвер…
- Второй для меня, Феликс. Вы забыли, что я – офицер. Есть еще и Жанетт, она в деле.
- Но… у меня есть принцип. Я не вмешиваю в такие дела женщин. Как-то брутально, согласитесь… делать такие предложения даме.
- Сейчас не шестнадцатый год, князь – засмеялась Фредерика – И, кстати, Ваш принцип отдает шовинизмом. Позаботьтесь об оружии.
Увы,
в Париже в то время были ужесточены правила покупки оружия. Столько
инстанций и бумажной волокиты, а того и гляди Реброву снова придет
фантазия уехать на защиту королевских пингвинов или эскимосов. Есть
люди, для которых война никогда не кончается.
Тридцать три
дурацких мысли в час посещали меня. Даже завел в кафе разговор с
Гагариным, о том, где можно по случаю из под полы разжиться револьвером.
- Ну есть у меня наградной. Зачем вам?
- Так, для одного дела… Меня, видите ли, вдохновил Ребров, хочу тоже добровольцем в Алжир, дети, знаете ли…
- Вы? Штатский? С одним револьвером? – флегматично удивился Гагарин и заказал «еще парочку».
- Да! Хочу погибнуть, как Байрон в Греции!
Тут
я спешно откланялся, во время вспомнил, что Ребров квартирует у
Гагарина, ведь анекдотично, согласитесь, одалживать у домовладельца
оружие, чтобы укокошить его многолетнего постояльца.
Ребров
стоял в кафе, обнимая хрупкую женщину – в ней я узнал его даму, которая
в тот давний вечер танцевала с ним. Как оказалось, она обещала ждать
его с войны и дождалась. У них уже был ребенок, дочь…
Какая гадость внутри... В тот день я едва не дрогнул, но во время вспомнил Надежду Александровну и Аркадия. И мое обещание.
Черный азарт вспыхнул с новой силой, как водки в камин плеснули. Терять нечего, с полдороги не сворачивают.
Как же я сразу не подумал! Белград.
Потомственные партизаны. Постоянные выстрелы и взрывы. Там точно можно будет
раздобыть хоть гаубицу, хоть пулемет, хоть противопехотную мину.
Ну неужели там не найдется пары завалящих стволов.
Я выправил баронессе журналистский паспорт, как фотографу, художнику и стенографистке «Возрождения».
В эти дни я почти не спал, вел себя, как одержимый, только вальс тикал неумолимо в голове, только пересыхало горло.
Я
ухаживал за Ребровым так страстно, будто хотел жениться. Доходило до
фарса, я даже подставлял зажигалку, когда он закуривал.
Он и
вправду сильно изменился. Стал замкнут, иногда, как мне казалось,
слегка заговаривался, замирал, будто не узнавал не только лиц, но и
голосов/
Тут бы мне и остановиться, плюнуть, уехать что ли в Бретань,
походить по морскому песочку, успокоить нервы, пригласить в номер пару
мулаток (ведь на курортах всегда есть мулатки) и на три дня, взяв
бутылок пятнадцать шампанского, беспробудно…
И стрелять в дверь, если
постучатся снаружи.
Но ни дебош, ни курорт, ни по моему даже пуля в лоб не
могли меня остановить.
Ненависть я кормил воспоминаниями, как собственной вырезанной из тела человечинкой.
Лежал в мансарде на Пьер Герен и повторял бессмысленные словосочетания «ветчина из человечины», «колбаса из бабочек", "сверчки в черной коробочке"
И смеялся в пустой комнате.
До
скрипа была заезжена пластинка Пиаф «Padam, padam». Когда пластинка
кончалась и шипела – я не глядя, переводил иглу на начало…
Много курил, перечитывал старые номера газеты, когда они все еще были живы.
На прикроватном столике, залитым вином, закрошенным сигаретным пеплом стояла карточки Надежды и Аркадия, вырезанные из старого альманаха. Она была молода, кудрява, улыбалась. Он - петербургский франт, шляпа, шарф, улыбка, фирменная, как поезд дальнего следования.
Когда вечера становились совсем невыносимы я выходил из дома и шел по мокрому аспидному асфальту по улицам, руки в кармане плаща. В черных лужах - круги капель и дрожащий неон реклам.
Я выслеживал Реброва, как пылкий любовник, в маленьких шантанах, где у девочек в босоножках грязные ноготки крашены алым лаком, где пищит музыка и много, бестолково пляшут студенты, я заказывал скврного крепленого, сутулился за столиком у окна. Ребров расплачивался, выходил.
Тогда я подходил к его столику раньше официанта в задрызганном фартуке.
И допивал его стаканчик коньяка...
Иногда
я сам себе казался маниаком. Доходило до того, что я даже молился,
чтобы мой пасьянс сошелся, обещал небесам весь мир и пару коньков в
придачу, всего за один верный выстрел.
Я привел себя в порядок, вытрезвил, выбрился, сменил сорочку, сбрызнулся ай-да-колонью.
Через три недели ада мы свободно выехали с баронессой в Белград.
И тут начались чудеса, будто некий бес-кукловод искусно перепутал кровеносные ниточки – одна к одной.
Сразу
с вокзала мы нашли в кафане человека по имени Бранко, он был свидетелем нашей давней сцены в кафе. И узнал меня и кивнул. А оружия в Белграде больше, чем хлеба и любви.
Не помню, что я говорил ему за столиком, рвал салфетку, скалился, как черный джокер, ронял трость, шляпу и танцевали на столе стакашки виноградной водочки.
Бранко поверил мне и молча выложид под скатерть браунинг.
Буквально
через четверть часа в легкие двери… вошел давешний аргентинец, тот
самый, в которого Ребров стрелял на таможне.
Он был все так же
безупречно элегантен – мы могли бы на пару подрабатывать манекенами в
магазине мод для джентльменов фасона «изысканный труп будет пить
молодое вино»
Аргентинец явился с дамой. Я смутно помнил ее –
она бывала в Парижском кафе, и в прошлый мой визит в Белград загадочно
и чуть плотоядно улыбалась, ее звали, кажется, Августой.
Господи, и тут я не помню, что я нес. Детский лепет, так стыдно. И так хорошо!
-
Господа! Не окажете ли мне небольшую услугу, пару пистолетов, чтобы
пристрелить к чертовой матери одного нехорошего человека. Даю слово –
верну должок в четверг.
Ума не приложу, почему они согласились на мое предложение.
Бранко усмехнулся, кивнул на свое оружие.
- Осторожнее, он может дать осечку.
Аргентинец
охотно согласился едва ли не за десять минут, благо у него был к
Реброву старый должок, только Августа улыбнулась, сложила салфетку и
прямо переспросила у меня:
- Какой Вы интересный человек, князь.
Столько наговорили: и мерзавец и подлец и гибель друзей… Мне кажется,
главная причина в том, что он слегка попортил Вам физиономию…
Я
покраснел, стал оправдываться, уже готов был отказаться от замысла, но
тут аргентинец великодушно вынул из портфеля аж два пистолета.
Протянул мне один.
- Держите. У Вас счет самый большой, этот осечки не даст.
Рукоять оттянула мне руку.
Я вышел на пустынную улочку, выстрелил в воздух. Сорвались с карниза голуби. К чорту, не хочу больше, домой, спать. К черту. Я не убийца.
Надя меня поймет, Надя меня простит...
Padam, padam, padam…
В кафане захрипело радио, сквозь помехи ясно прорвался голос Реброва. Радио Либерте Париж.
Это было так неожиданно, что я прикусил губу до крови и белого воспаления.
Ребров знакомо, глуховато говорил об Алжире… О новой войне.
Диктор
Аврора – ее голос я запомнил еще со времен Сопротивления, задавала ему
вопросы, он отвечал, и снова я в запале не слышал и не понимал о чем речь.
Мелькнуло
словечко «черножопые»… Кажется, он призывал молодежь вступать в некий
военизированный союз, о мое проклятое невежество в политике.
В кафане Августа, аргентинец и Фредерика пили кофе… Внимательно слушали, обсуждали подробности дела.
Кофе был как всегда отменный… С горькой коринкой.
Я
предложил было уложить Реброва на Сен-Женевьев де Буа, недалеко от
могилы Тэффи, но это было бы дурновкусием, скверная мизансцена в стиле "черный гиньоль"
Пер
Лашез? Но как его туда заманить? Не желаете ли, доктор, прогуляться со
мной на могилу Уайльда? Или вот Шопен… Пруст? Махно? Этот, как его,
черта, забыл – Шампольон… Большой ученый.
Днем там посетители и туристы. Ночью? Еще глупее. Ночью кладбище заперто.
Единственное,
что в деле было ясно – его финал. С той же колониальной легкостью –
какие однако люди рождаются под знаком Южного креста – аргентинец
согласился лететь на только только отремонтированном авионе в
Буэнес-Айрес.
Наудачу.
Шансов долететь у нас практически не было.
Нелегальное пересечение границы… Расстояние. Старый аппарат.
А по радио передавали: Сохраняйте спокойствие, граждане. К главным магистралям города уже стянуты десантные войска…»
В Париже начались студенческие беспорядки.
Это было нам только на руку.
Назад
мы возвращались в полупустом поезде. Августа загадочно улыбалась. Мы с
аргентинцем прожектерствовали до хрипоты, выдавая версии убийства одна
другой бестолковее.
Фредерика оставалась тверда.
Больше всего мы
опасались таможенного досмотра, взведенный пистолет я тиснул буквально
в штаны под ремень, а так как солидного живота в Париже не нажил –
оружие досадно проваливалось ниже – думаю, барышня с таможни не
заметила умопомрачительного мужского достоинства усталого и дерганого
эмигранта.
Фредерику и аргентинца я отправил ко мне домой прямо с вокзала, а сам пошел на поиски Реброва.
К счастью, старую эмигрантскую гвардию ничто не могло отвадить от кафе.
Я
польстил ему, поздравив с успешной зажигательной речью, выпил для
храбрости. И предложил немедленно взяться за столь же бронебойную
статью-воззвание.
Михаил Афанасьевич удивился:
- Раньше вы спокойно набрасывали статьи на салфетках за литературным столиком, не так ли, князь?
-
Здесь шумно. Годы берут свое. Слышите, как горланит молодежь. –
разнервничался я – обстановка совершенно нерабочая. Пойдемте ко мне в
гости… Там тихо, там ждет умелая стенографистка, вы сможете диктовать.
Мы сделаем дело.
Ребров помедлил, но вышел, в дверях его застал
курьер с почты и передал письмецо – на ступенях Мишель развернул письмо
и буквально выцвел на глазах… Шагнул на улицу. Свернул в арку.
Я швырнул на скатерть деньги, и поспешил следом.
То, что я увидел было, как удар током в три тысячи вольт, когда вскипает костный мозг.
Ребров, что-то шепча, дочитал письмо, уставил в никуда черные проруби очков и поднес к виску пистолет.
Забыв о больной ноге, я буквально повис у него на локте и взвизгнул:
- Куда!!!
Охотники
меня поймут. Представляете, что выслеженный, вытропленный, аккуратно
подведенный под выстрел олень на глазах у ловца…. Сам разбивает себе
череп о камень.
- Прекратите Мишель! – хрипел я – Где вы видели
цыгана самоубийцу! Это малодушно! Вы один раз спасли мне жизнь, когда
избавили от кокаина, теперь моя очередь!
- Она ушла. – как из могилы, произнес Ребров.- От меня ушла жена. И забрала ребенка. И не оставила адреса куда писать.
Я поволок его, как муравей –муху, под локоть, гладил по плечу, быстро искренне говорил:
-
Вам ли не знать женщин! Они уходят навсегда после каждой ссоры! Мы с
Ирэн расставались четыре раза, и ничего, вместе сколько лет, вот
увидите, она вернется сама… Однажды мы так поссорились с Ирэн в
Царьграде, что она замотала маленькую в платок и ушла. Я трое суток
бегал по городу, как ненормальный – Стамбул… белая женщина, без гроша,
с ребенком, одна… Чуть с ума не сошел. Все устроится у Вас, Ребров!
Я нашарил ключ, отпер и пропустил его в прихожую.
В
кабинете нас радушно приняла баронесса, футляр пишущей машинки был
снят, на столе – коньяк и ломаный шоколад. Аргентинец представился то
ли туристом, то ли гостем.
Я помню слабо. В голове сквозь хруст иглы по черным виниловым бороздам кричала Пиаф.
Михаил Афанасьевич тяжело прошелся армейскими подошвами по ковру. Он так и не сменил милитаризированную одежду на штатское.
Баронесса села за машинку, вопросительно взглянула на него, он начал диктовать, прерывал сам себя, начинал снова.
- Соотечественники! - произнес Ребров.
Мы с аргентинцем выкатились задом в проходную, дико взглянули друг на друга.
- Не могу всухую. Водка есть? - спросил мой подельник, поправив галстук-бабочку.
Мы достали пистолеты и молча, по очереди отхлебнули из бутылки.
Я глянул в подклеенное зеркало. Лицо у меня было белее пудры. Глаз дергался.
Мы
тихо вошли в кабинет. Ребров стоял спиной.
Два франта лихорадочно
передавали из руки в руку бутылку, пистолеты в руках прыгали. Оперетка,
оперетка… Ненавижу.
Наденька и Аркадий.
Я выстрелил первым, в затылок Реброву, почти в упор. Лицо обдало теплым и вязким, я едва сдержал рвотный спазм.
Почти одновременно грохнули выстрелы баронессы и аргентинца.
Михаил Афанасьевич тяжело завалился на бок и не стал больше дышать.
- Мразь! - я отступил от трупа, задел край ковра, едва не упал.
Машинально лизнул еще теплое дуло пистолета.
Проговорил, как во сне:
- Французы называют это "la petite morte". Маленькая смерть...
- Переведите. - зло бросил аргентинец, отирая штанину от дрязга. - И как, по вашему, называют это русские?
- Оргазм... - пояснил я.
Внутри будто перегорела вольфрамовая нить лампы накаливания.
В ванной я остервенело выполоскался в раковине, швырнул в корзину замаранную одежду, вышел, на ходу застегивая свежую сорочку и пиджак.
- Князь, вы подумали о том, куда его девать? – спросил аргентинец.
- Нет… Я обычно об этом не думаю. – сонно ответил я. – в Сену?
- Сейчас день и здесь почти центр города. – отозвался аргентинец, эффектно отбрасывая назад прядь идеального карэ.
- Может быть, позвонить в полицию? Чтобы они тут прибрались… Я не помню телефон нашей жандармерии…
Даже баронесса не удержалась и нервно фыркнула. Схватила с вешалки пыльник и сумочку:
- Решайтесь, Феликс. Я жду вас в ангаре. Мы попробуем взлететь. Медлить нельзя!
Аргентинец бросился следом за ней, чтобы помочь.
Я
зачем то вынул из комода белый шелковый шарф – еще довоенный. Не из
щегольства. Мне просто хотелось иметь под рукой что-то белое и идеально
чистое.
Мертвец лежал смирно. От головы сильно натекло.
Недопечатанная страница в каретке была забрызгана кровью.
Перед тем, как выйти на улицу я щелчком дослал иглу проигрывателя на заезженную пластинку:
Padam… Padaм… Padam...
Я
навсегда запер дверь на три оборота, не помня себя дошел до остановки
такси (знакомая консьержка из дома напротив крикнула: Что это были за
выстрелы, князь? « - Салют! – крикнул я и добрался до здания радио.
Ввалился
в служебные помещения, расхристанный, с синематографическими синяками
под глазами «а ля Вера Холодная», толкнул дверь Ирининой студии.
- Ирэн. Я только что убил человека. Реброва. У нас дома.
- Кажется, я уже где-то это слышала. – ледяным тоном сказала Ирина и сняла наушники. – У меня скоро эфир, Феликс.
Диктор Аврора выпрямилась, глянула на меня, как на рвотное, но удержалась:
- Вы пьяны? Знаете, считайте, что я вас тут не видела. И давайте быстрее.
Она хлопнула дверью.
- Он там лежит. Я вызову полицию… Если меня арестуют, я не выйду из тюрьмы.
Я
не мог иначе. Реброва считали героем войны. Полиция, интерпол, друзья-эмигранты - как знать, какие собаки спущены по следу теперь. Я не отделаюсь простым вердиктом: ай-яй-яй, никому не позволено заниматься убийством.
Нам надо бежать. В Аргентину. Возможно, мы не долетим. Со
мной Фредерика и один аргентинец, если мы позже вернемся, я тебя с ним
познакомлю… Колоритный мужчина! Элегант.
Ирина отвернулась. Лучше бы она кричала на меня. Нет. Она была спокойна, как всегда.
-
Я знала, Феликс, что не нужна тебе больше. Ты мог бы мне хотя бы
предложить место в самолете. Тебе просто не пришло это в голову. Все
прекрасно. Я бы забеспокоилась, если бы ты поступил иначе.
Я готов был провалиться сквозь землю.
Пытался поймать ее руку…
Ирина черно глянула в упор. Отчеканила с горечью:
- Пошел вон. Авион ждет.
Придерживая шляпу на бегу, я чуть не скатился по лестнице радиоцентра.
"У вас там как?
Вступают в брак?
А вот у нас обычно так:
Сначала - падают к ногам.
Потом - пускают по рукам
Прекрасных дам.
И никогда не помнят имя -
Лишь временами,
Но вечно путают с другими
Именами…
А небо смотрит сквозь метель -
Хмуро,
И мы рожаем им детей
Сдуру."
Успел перекинуться парой слов из городской будки с Жанетт, телефонная трубка холодила ухо:
- Мадемуазель… Я выполнил обещание. Реброва больше нет.
- Черт, ну почему вы меня не позвали – возмутилась Жанетт .
- Не было времени.
- Езжайте. Я сама позвоню в полицию.
Когда я выбрел к ангару, аргентинец бродил вокруг аппарата, как тигр в клетке:
- Где вас носит! – и разразился мелодичной испанской руганью.
Фредерика надела летный шлемофон.
Мы заняли места.
От винта!
Я закрыл глаза и откинулся на спинку сидения…
Свинцовая усталость. Рев моторов, перепады давления.
Я не буду расписывать прелести и опасности полета.
Он был долог и труден.
Не знаю, кто там наверху хранил нас.
Но
приземлившийся в Байресе красный самолетик-колымага с ненормальными
пассажирами «три мудреца в одном тазу» произвел определенный эффект.
Аргентинец принял нас в своем светлом доме окнами на море.
Мы
пили наливку, дурачились перед объективом местного фотографа, бродили
по городу от тени к тени в час сиесты. Вскоре мы распрощались с этим
удивительным человеком, которому я благодарен за то, что он пошел на
такой риск.
Я дописываю это, сидя за летним столиком в
приморском бистро – понятия не имею, как эти маленькие забегаловки с
музыкой называются в Аргентине.
Записки я заберу с собой.
Белый шарф пристойно отстирали в прачечной. Терпкое аргентинское вино маслянисто окрасило край бокала.
Фредерика
только что отправила конверт господину Филиппову – отчет о
перелете, который она вела во время перевалочных посадок.
Только что и я написал письмо жене. «Милая Ирэн. Добрались. Здесь красивая и здоровая местность. Я скоро вернусь».
Все в письме – правда. Кроме последней строки. Которую я так и не вывел.
Я действительно скоро вернусь.
В Петербург.
Ведь
за секунду до – мы обязательно увидим Петербург. А как же иначе? Мы
прорвемся туда, в десятые годы, в молодость, в Город, к Рождеству или к
Яблочному Спасу. Туда, где все живы, где нас встретят все, кого мы
увезли с собой в памяти с пустыря на Сен-Женевьев, убитые и убийцы,
грешники и праведники, и вот когда мы встретимся, начнется, право слово
самое интересное.
Два часа назад я сжег в пепельнице рыжий нансеновский паспорт на мое имя и журналистское удостоверение.
Мы стартуем незамедлительно с маленького учебного аэродрома.
Над заливом Ла Плата и дальше, дальше, курс на Запад, пока хватит горючего.
Сегодня солнечно, легкий бриз, мимо ходят женщины в белом, играют загорелыми коленями в легких оборках юбок.
Разносчик с протяжным криком на пляжной эспланаде продает анансную воду.
Над волнорезом – вымпел ветрометра и чайка нырнула в волну за хлебной коркой.
Погода лётная. Фредерика улыбается мне и подносит бокал к губам.
Пора.
Мы поднимаемся и выходим рука об руку из бистро.
Нельзя оглядываться. Такой уговор.
… Красный силуэт самолета – будто долго смотрели на солнце – и отвели глаза – над синим виноградным морем.
Белый торсионный след тает, расплывается, гаснет.
Надпись «FIN»
P.S. Нет, я ни о чем не сожалею.